Словом, надо было
прервать суд. Я хотел привлечь насмешников на свою сторону или уж по крайней
мере самому встать на их сторону. Я задумал, например, толкать слепых на
улице, и глухая, совсем нежданная радость, которую я испытывал, замышляя
это, показала мне, до какой степени я в глубине души ненавидел их; мне
хотелось протыкать шины маленьких автомобильчиков, какие делают для калек,
или встать, например, под строительными лесами, на которых работают
каменщики и штукатуры, и заорать: "Мерзкая голытьба!", надавать пощечин
маленьким детям в вагоне метро. Но я только мечтал о подобных делах и ничего
такого не делал, а если и делал что-либо похожее, то забывал про свои
выходки. Во всяком случае, само слово "правосудие" приводило меня в
удивительную ярость. Я поневоле употреблял его, как и прежде, в своих
защитительных речах. Но в наказание себе публично проклинал дух гуманности;
я возвестил, что скоро выпущу манифест, в котором разоблачу угнетенных,
доказав, что они угнетают порядочных людей. Однажды, когда я ел лангусту на
террасе ресторана, меня разозлил надоедливый нищий, я позвал хозяина,
попросил его прогнать нищего и с удовлетворением слушал речь этого
исполнителя казни. "Вы ведь всех стесняете, -- говорил он. -- Ну в конце
концов, поставьте себя на место приличных господ", -- убеждал он нищего. Я
говорил всякому встречному и поперечному, как мне жаль, что теперь уж нельзя
поступать подобно некоему русскому помещику, восхищавшему меня своим
характером: он приказывал кучеру стегать кнутом и тех своих крепостных,
которые кланялись ему при встрече, и тех, которые не кланялись, наказывая и
тех и других "за дерзость", ибо считал ее в обоих случаях одинаковой.
Вспоминаю, кстати сказать, как я тогда разошелся: начал было писать
"Оду полиции" и "Апофеоз гильотины". А главное, заставлял себя посещать те
кафе, где собирались наши известные гуманисты. Ввиду моей доброй славы меня
они, разумеется, встречали хорошо. И там я как будто нечаянно произносил
запретные у них слова. "Слава богу!" -- говорил я или же просто восклицал:
"Боже мой!" А вы знаете, каковы наши ресторанные атеисты, эти робкие
богомольцы. Услышав такие ужасные, такие неподобающие слова, они бывали
потрясены, молча переглядывались, потом начиналось шумное смятение: одни
убегали из кафе, другие поднимали негодующую трескотню, ничего не желая
слушать, и каждый корчился, как черт, которого окропили святой водой.
Вам моя выходка кажется ребячеством? Однако ж в этой шутке был,
пожалуй, и серьезный смысл. Мне хотелось испортить их игру, а главное --
да-да -- подорвать мою лестную репутацию, приводившую меня в ярость. "Такой
человек, как вы", -- любезно говорили мне, и я бледнел от злости. Мне больше
не нужно было их уважение, потому что оно не было всеобщим, да и как оно
могло быть всеобщим, раз сам я не мог его разделять. Значит, лучше набросить
на все -- на суд людской и на уважение "порядочного общества" -- покров
нелепости и насмешки. Мне необходимо было дать выход чувству, которое душило
меня. Я хотел разломать красивый манекен, каким я повсюду выступал, и
показать всем, чем набито его нутро. Вспоминаю, например, беседу, которую я
должен был провести с молодыми адвокатами-стажерами. Раздраженный
невероятными похвалами старшины "сословия адвокатов", представлявшего меня
аудитории, я не стерпел. Начал я темпераментно, с заразительным волнением,
которого ждали от меня и которое я без труда "выдавал" по заказу. |