Достал оттуда серебряное распятие и, высоко
подняв его, вернулся на свое место. Совсем изменившимся, звенящим голосом он
воскликнул:
-- Знаете ли вы, кто это?
Я ответил:
-- Разумеется.
И тогда он очень быстро, взволнованно сказал, что он верит в бога и
убежден, что нет такого преступника, которого господь не простил бы, но для
этого преступник должен раскаяться и уподобиться ребенку, душа коего чиста и
готова все воспринять. Он потрясал распятием почти над самой моей головой.
По правде сказать, я плохо следил за его рассуждениями: во-первых, было
жарко, кроме того, в кабинете летали большие мухи и все садились мне на
лицо, да еще этот человек внушал мне страх. Однако я сознавал, как нелеп
этот страх -- ведь преступник-то был не он, а я. Он продолжал говорить.
Мало-помалу я понял, что, по его мнению, есть только одно темное место в
моей исповеди -- то, что я сделал паузу после первого выстрела. Все
остальное было для него ясно, но вот этого он не мог понять.
Я хотел было сказать, что он напрасно напирает на это обстоятельство:
оно не имеет такого уж большого значения. Но он прервал меня и, выпрямившись
во весь рост, воззвал к моей совести, спросив при этом, верю ли я в бога. Я
ответил, что нет, не верю. Он рухнул в кресло от негодования. Он сказал мне,
что это невозможно: все люди верят в бога, даже те, кто отвратил от него
лицо свое. Он был твердо убежден в этом, и, если б когда-либо в этом
усомнился, жизнь его потеряла бы смысл.
-- Неужели вы хотите, -- воскликнул он, -- чтобы жизнь моя не имела
смысла?
По-моему, это меня не касалось, я так ему и сказал. Но он уже
протягивал ко мне через стол распятие, указывал на Христа и кричал что-то
безумное:
-- Я христианин! Я молю его простить тебе грехи твои! Как можешь ты не
верить, что он умер на кресте ради тебя?
Я прекрасно заметил, что он говорит мне "ты", но я уже устал от него.
Жара становилась все удушливее. Обычно, когда мне хочется избавиться от
кого-нибудь, кто надоел мне своими разговорами, я делаю вид, будто
соглашаюсь с ним.
К моему удивлению, следователь возликовал.
-- Ну вот! Ну вот! -- воскликнул он. -- Ведь ты же веришь, веришь и
отныне возложишь на госиода все надежды.
Разумеется, я сказал, что нет. Он опять рухнул в кресло. Повидимому, он
очень устал. Он долго сидел в молчании, а тем временем секретарь, быстро
стучавший на машинке, допечатывал последние фразы нашего диалога. Затем
следователь внимательно, с некоторой грустью поглядел на меня и пробормотал:
-- Никогда не встречал такой очерствелой души, как у вас!
Преступники, приходившие сюда, всегда плакали, видя этот образ скорби.
Я хотел ответить: плакали они именно потому, что были преступниками. Но
тут мне пришла мысль, что ведь и я преступник. Однако с этим я не мог
свыкнуться. Следователь поднялся с места, словно желал показать, что допрос
окончен. Он только спросил меня с усталым видом, сожалею ли я о своем
поступке. Я подумал и ответил, что испытываю не столько сожаление, сколько
досаду. Следователь как будто и тут не понял меня. |