Я корил с

Я корил себя за то, что не обращал прежде внимания на рассказы о казнях. Следовало интересоваться этим вопросом. Никогда не знаешь, что может с тобой случиться. Как и все, я читал в газетах отчеты репортеров. Но несомненно, существуют работы, специально посвященные казням, а меня никогда не тянуло заглянуть в эти книги. Быть может, там я нашел бы рассказы о побегах. Быть может, я узнал бы, что хоть в одном случае колесо остановилось, и один раз, хотя бы один только раз, случай и удача что-то изменили в его назначенном, предустановленном движении. Один раз! В известном смысле мне этого было бы достаточно. Мое сердце довершило бы остальное. Газеты часто писали о долге преступников перед обществом, о том, что смертная казнь -- это уплата долга. Но такие тирады ничего не говорят воображению. То ли дело возможность бегства, возможность нарушить установленный ритуал, совершить безумный поступок, который даст всяческие надежды. Разумеется, надежды особого порядка: надежды на то, что тебя схватят и прикончат на углу улицы или всадят тебе на бегу пулю в затылок. Но по зрелом размышлении такая роскошь была для меня совершенно недоступна -- механизм казни не выпустит меня. При всем желании я не мог согласиться с наглой неизбежностью. Ведь существовало такое нелепое несоответствие между приговором, обосновавшим ее, и невозмутимым действием механизма казни с того момента, как суд вынес решение. То, что приговор был зачитан но в пять часов вечера, а в восьмом часу, что он мог быть совсем другим, что его вынесли податливые, угодливые люди да еще приплели к нему французский народ (понятие расплывчатое и имеющее к данному случаю такое же отношение, как немецкий или китайский народ) -- все это, по-моему, в значительной мере лишало серьезности подобное решение. Однако я должен был признать, что с той секунды, как оно было принято, последствия его стали столь же несомненны, столь же серьезны, как наличие тюремной стены, вдоль которой я вытягивался, лежа на койке. В эти часы мне вспоминалась история с моим отцом, о которой мне рассказывала мама. Я его не знал. И из всего, что я слышал о нем, пожалуй, точнее всего был мамин рассказ: оказывается, отец ходил смотреть на казнь какого-то убийцы. Ему становилось плохо при одной мысли об этом зрелище. Но все-таки он пошел, а когда вернулся домой, его рвало почти все утро. После этого рассказа я почувствовал некоторое отвращение к отцу. Однако теперь я понимал его: ведь это было так естественно. Как же я не знал, что нет ничего важнее смертной казни и что, в общем, это единственно интересное для человека зрелище. Если я когда-нибудь выйду из тюрьмы, то непременно буду ходить смотреть, как отрубают людям головы. Впрочем, напрасно я думал о такой возможности, напрасно представлял себе, что вот меня выпустили на свободу, и я на рассвете стою за кордоном полицейских, так сказать, по другую сторону, и гляжу на казнь, а потом меня рвет от такого зрелища, -- от этих мыслей радость ядовитой волной переполняла мое сердце. Право, все это было сущее безрассудство: тотчас же меня охватывал холод, такой ужасный холод, что я весь съеживался, дрожал под одеялом и стучал зубами, не в силах от этого удержаться. Но ведь нельзя же всегда быть рассудительным. Иногда я qnqr`bkk проекты законов, перестраивал уголовный кодекс. Я полагал, что очень важно оставить приговоренному некоторый шанс на спасение. В одном-единственном случае на тысячу -- этого было бы достаточно -- это уладило бы очень многое.
Хостинг от uCoz